d5e09463     

Пастернак Борис - Письма Из Тулы



Пастернак Борис Леонидович
ПИСЬМА ИЗ ТУЛЫ
I
На воле заливались жаворонки, и в поезде, шедшем из Москвы, везли
задыхавшееся солнце на множестве полосатых диванов. Оно садилось. Мост с
надписью "Упа" поплыл по сотне окошек в ту самую минуту, как кочегару,
летевшему впереди состава на тендере, открылся в шуме его собственных волос
и в свежести вечернего возбуждения, в стороне от путей, быстро несшийся
навстречу город.
Тем временем там, здороваясь на улицах, говорили: "С добрым вечером".
Некоторые прибавляли: "Оттуда?" -- "Туда", -- отвечали иные. Им возражали:
"Поздно. Все кончилось".
"Тула, 10-го.
Ты, значит, перешла, как уговорились с проводником. Сейчас генерал,
освободивший место, проходя к стойке, поклонился мне, как доброму
знакомому. Ближайший поезд в Москву в три часа ночи. Это он прощался,
уходя. Швейцар открывает ему двери. Там шумят извозчики. Издали, как
воробьи. Дорогая, эти проводы были безумием. Теперь разлука вдесятеро
тяжелей. Воображенью есть с чего начать. Оно меня изгложет. Там подходит
конка, и перепрягают. Поеду осматривать город. О тоска! Забью, затуплю ее,
неистовую, стихами".
"Тула.
Ах, середины нет. Надо уходить со второго звонка или же отправляться в
совместный путь до конца, до могилы. Послушай, ведь будет светать, когда я
проделаю весь этот путь целиком в обратном порядке, а то во всех мелочах,
до мельчайших. А они будут теперь тонкостями изысканной пытки.
Какое горе родиться поэтом! Какой мучитель воображенье! Солнце -- в
пиве. Опустилось на самое донышко бутылки. Через стол -- агроном или что-то
в этом роде. У него бурое лицо. Кофе он помешивает зеленою рукой. Ах,
родная, все чужие кругом. Был один, да ушел свидетель (генерал). Есть
другой еще, мировой, -- не признают. Ничтожества! Ведь они думают, свое
солнце похлебывают с молоком из блюдец. Думают, не в твоем, не в нашем
вязнут их мухи, чокают кастрюли у поварят, брызжет сельтерская и звонко,
как языком, щелкают целковые о мрамор. Пойду осматривать город. Он в
стороне остался. Есть конка, да не стоит; ходьбы, говорят, минут сорок.
Квитанцию нашел, твоя была правда. Завтра навряд поспею, надо будет
выспаться. Послезавтра. Ты не беспокойся -- ломбард, дело терпит. Ах,
писать -- только себя мучить. А расстаться нет сил".
Прошло пять часов. Была необычайная тишина. На глаз нельзя стало
сказать, где трава, где уголь. Мерцала звезда. Больше не было ни живой души
у водокачки. В гнилом продаве мшаника чернела вода. В нем дрожало отраженье
березки. Ее лихорадило. Но это было очень далеко. Очень, очень далеко.
Кроме нее, не было ни души на дороге.
Была необычайная тишина. Бездыханные котлы и вагоны лежали на плоской
земле, похожие на скопления низких туч в безветренные ночи. Не апрель, --
играли бы зарницы. Но небо волновалось. Пораженное прозрачностью, как
недугом, изнутри подтачиваемое весной, оно волновалось. Последний вагон
тульской конки подошел из города. Захлопали откидные спинки скамей.
Последним сошел человек с письмами, торчавшими из широких карманов широкого
пальто. Остальные направились в зал, к кучке весьма странной молодежи,
шумно ужинавшей в конце. Этот остался за фасадом, ища зеленого ящика. Но
нельзя было сказать, где трава, где уголь, и, когда усталая пара поволокла
по дерну дышло, бороня железкою тропу, пыли не было видно, и только фонарь
у конного двора дал тусклое понятие об этом. Ночь издала долгий горловой
звук -- и всё стихло. Это было очень, очень далеко, за горизонтом.
"Тула, десятое (за



Назад